Неточные совпадения
Когда дорога понеслась узким оврагом
в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам
в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на
вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз,
в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами
в разных местах одну и
ту же реку, оставляя ее
то вправо,
то влево от себя, и когда на
вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались
в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без
вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
На
вопрос, точно ли Чичиков имел намерение увезти губернаторскую дочку и правда ли, что он сам взялся помогать и участвовать
в этом деле, Ноздрев отвечал, что помогал и что если бы не он,
то не вышло бы ничего, — тут он и спохватился было, видя, что солгал вовсе напрасно и мог таким образом накликать на себя беду, но языка никак уже не мог придержать.
Он отвечал на все пункты даже не заикнувшись, объявил, что Чичиков накупил мертвых душ на несколько тысяч и что он сам продал ему, потому что не видит причины, почему не продать; на
вопрос, не шпион ли он и не старается ли что-нибудь разведать, Ноздрев отвечал, что шпион, что еще
в школе, где он с ним вместе учился, его называли фискалом, и что за это товарищи, а
в том числе и он, несколько его поизмяли, так что нужно было потом приставить к одним вискам двести сорок пьявок, —
то есть он хотел было сказать сорок, но двести сказалось как-то само собою.
И вот господа чиновники задали себе теперь
вопрос, который должны были задать себе
в начале,
то есть
в первой главе нашей поэмы.
Впрочем, приезжий делал не всё пустые
вопросы; он с чрезвычайною точностию расспросил, кто
в городе губернатор, кто председатель палаты, кто прокурор, — словом, не пропустил ни одного значительного чиновника; но еще с большею точностию, если даже не с участием, расспросил обо всех значительных помещиках: сколько кто имеет душ крестьян, как далеко живет от города, какого даже характера и как часто приезжает
в город; расспросил внимательно о состоянии края: не было ли каких болезней
в их губернии — повальных горячек, убийственных каких-либо лихорадок, оспы и
тому подобного, и все так обстоятельно и с такою точностию, которая показывала более, чем одно простое любопытство.
— Уму непостижимо! — сказал он, приходя немного
в себя. — Каменеет мысль от страха. Изумляются мудрости промысла
в рассматриванье букашки; для меня более изумительно
то, что
в руках смертного могут обращаться такие громадные суммы! Позвольте предложить вам
вопрос насчет одного обстоятельства; скажите, ведь это, разумеется, вначале приобретено не без греха?
А между
тем, казалось бы, весь анализ,
в смысле нравственного разрешения
вопроса, был уже им покончен: казуистика его выточилась, как бритва, и сам
в себе он уже не находил сознательных возражений.
В раздумье остановился он перед дверью с странным
вопросом: «Надо ли сказывать, кто убил Лизавету?»
Вопрос был странный, потому что он вдруг,
в то же время, почувствовал, что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту, хотя на время, невозможно.
— Понимаю (вы, впрочем, не утруждайте себя: если хотите,
то много и не говорите); понимаю, какие у вас
вопросы в ходу: нравственные, что ли?
вопросы гражданина и человека? А вы их побоку; зачем они вам теперь-то? Хе, хе! Затем, что все еще и гражданин и человек? А коли так, так и соваться не надо было; нечего не за свое дело браться. Ну, застрелитесь; что, аль не хочется?
Раскольников до
того устал за все это время, за весь этот месяц, что уже не мог разрешать теперь подобных
вопросов иначе как только одним решением: «Тогда я убью его», — подумал он
в холодном отчаянии.
Да, это так; это все так. Он, впрочем, это и прежде знал, и совсем это не новый
вопрос для него; и когда ночью решено было
в воду кинуть,
то решено было безо всякого колебания и возражения, а так, как будто так
тому и следует быть, как будто иначе и быть невозможно… Да, он это все знал и все помнил; да чуть ли это уже вчера не было так решено,
в ту самую минуту, когда он над сундуком сидел и футляры из него таскал… А ведь так!..
Но он все-таки шел. Он вдруг почувствовал окончательно, что нечего себе задавать
вопросы. Выйдя на улицу, он вспомнил, что не простился с Соней, что она осталась среди комнаты,
в своем зеленом платке, не смея шевельнуться от его окрика, и приостановился на миг.
В то же мгновение вдруг одна мысль ярко озарила его, — точно ждала, чтобы поразить его окончательно.
Петр Петрович очень смеялся. Он уже кончил считать и припрятал деньги. Впрочем, часть их зачем-то все еще оставалась на столе. Этот «
вопрос о помойных ямах» служил уже несколько раз, несмотря на всю свою пошлость, поводом к разрыву и несогласию между Петром Петровичем и молодым его другом. Вся глупость состояла
в том, что Андрей Семенович действительно сердился. Лужин же отводил на этом душу, а
в настоящую минуту ему особенно хотелось позлить Лебезятникова.
— Какое мне дело, что вам
в голову пришли там какие-то глупые
вопросы, — вскричал он. — Это не доказательство-с! Вы могли все это сбредить во сне, вот и все-с! А я вам говорю, что вы лжете, сударь! Лжете и клевещете из какого-либо зла на меня, и именно по насердке за
то, что я не соглашался на ваши вольнодумные и безбожные социальные предложения, вот что-с!
Или что если задаю
вопрос: вошь ли человек? —
то, стало быть, уж не вошь человек для меня, а вошь для
того, кому этого и
в голову не заходит и кто прямо без
вопросов идет…
Авдотья Романовна
то садилась к столу и внимательно вслушивалась,
то вставала опять и начинала ходить, по обыкновению своему, из угла
в угол, скрестив руки, сжав губы, изредка делая свой
вопрос, не прерывая ходьбы, задумываясь.
Если убили они, или только один Николай, и при этом ограбили сундуки со взломом, или только участвовали чем-нибудь
в грабеже,
то позволь тебе задать всего только один
вопрос: сходится ли подобное душевное настроение,
то есть взвизги, хохот, ребяческая драка под воротами, — с топорами, с кровью, с злодейскою хитростью, осторожностью, грабежом?
Я до
того не ошибаюсь, мерзкий, преступный вы человек, что именно помню, как по этому поводу мне тотчас же тогда
в голову
вопрос пришел, именно
в то время, как я вас благодарил и руку вам жал.
— Штука
в том: я задал себе один раз такой
вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было?
(Эта женщина никогда не делала
вопросов прямых, а всегда пускала
в ход сперва улыбки и потирания рук, а потом, если надо было что-нибудь узнать непременно и верно, например: когда угодно будет Аркадию Ивановичу назначить свадьбу,
то начинала любопытнейшими и почти жадными
вопросами о Париже и о тамошней придворной жизни и разве потом уже доходила по порядку и до третьей линии Васильевского острова.)
Вымылся он
в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось мыло, — вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло до
вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына),
то вопрос с ожесточением даже был решен отрицательно: «Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни за что же на свете!
Аркадий Иванович встал, засмеялся, поцеловал невесту, потрепал ее по щечке, подтвердил, что скоро приедет, и, заметив
в ее глазах хотя и детское любопытство, но вместе с
тем и какой-то очень серьезный, немой
вопрос, подумал, поцеловал ее
в другой раз и тут же искренно подосадовал
в душе, что подарок пойдет немедленно на сохранение под замок благоразумнейшей из матерей.
— Удивляюсь, что вы ставите так
вопрос, Авдотья Романовна, — раздражался все более и более Лужин. — Ценя и, так сказать, обожая вас, я
в то же время весьма и весьма могу не любить кого-нибудь из ваших домашних. Претендуя на счастье вашей руки, не могу
в то же время принять на себя обязательств несогласимых…
Теперь пойдут
вопросы:
А что́ же капитан и течь, и что́ матросы?
Течь слабая, и
таВ минуту унята;
А остальное — клевета.
Глядел он на браки, на мужей, и
в их отношениях к женам всегда видел сфинкса с его загадкой, все будто что-то непонятное, недосказанное; а между
тем эти мужья не задумываются над мудреными
вопросами, идут по брачной дороге таким ровным, сознательным шагом, как будто нечего им решать и искать.
Это уже не
вопрос о
том, ошибкой или нет полюбила она его, Обломова, а не ошибка ли вся их любовь, эти свидания
в лесу, наедине, иногда поздно вечером?
Да,
в самом деле крепче: прежде не торопились объяснять ребенку значения жизни и приготовлять его к ней, как к чему-то мудреному и нешуточному; не томили его над книгами, которые рождают
в голове
тьму вопросов, а
вопросы гложут ум и сердце и сокращают жизнь.
И Ольге никогда не пришло бы
в голову прочесть. Если они затруднялись обе,
тот же
вопрос обращался к барону фон Лангвагену или к Штольцу, когда он был налицо, и книга читалась или не читалась, по их приговору.
Весной они все уехали
в Швейцарию. Штольц еще
в Париже решил, что отныне без Ольги ему жить нельзя. Решив этот
вопрос, он начал решать и
вопрос о
том, может ли жить без него Ольга. Но этот
вопрос не давался ему так легко.
При
вопросе: где ложь?
в воображении его потянулись пестрые маски настоящего и минувшего времени. Он с улыбкой,
то краснея,
то нахмурившись, глядел на бесконечную вереницу героев и героинь любви: на донкихотов
в стальных перчатках, на дам их мыслей, с пятидесятилетнею взаимною верностью
в разлуке; на пастушков с румяными лицами и простодушными глазами навыкате и на их Хлой с барашками.
Она понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну,
то этим обязана была вовсе не своей силе, как
в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но
в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому
вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
У ней лицо было другое, не прежнее, когда они гуляли тут, а
то, с которым он оставил ее
в последний раз и которое задало ему такую тревогу. И ласка была какая-то сдержанная, все выражение лица такое сосредоточенное, такое определенное; он видел, что
в догадки, намеки и наивные
вопросы играть с ней нельзя, что этот ребяческий, веселый миг пережит.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена
в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили
в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле,
то на словах, участвует во всех
вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Он рассказал ей все, что слышал от Захара, от Анисьи, припомнил разговор франтов и заключил, сказав, что с
тех пор он не спит, что он
в каждом взгляде видит
вопрос, или упрек, или лукавые намеки на их свидания.
Не играя
вопросом о любви и браке, не путая
в него никаких других расчетов, денег, связей, мест, Штольц, однако ж, задумывался о
том, как примирится его внешняя, до сих пор неутомимая деятельность с внутреннею, семейною жизнью, как из туриста, негоцианта он превратится
в семейного домоседа?
Но был ли это авторитет любви — вот
вопрос? Входило ли
в этот авторитет сколько-нибудь ее обаятельного обмана,
того лестного ослепления,
в котором женщина готова жестоко ошибиться и быть счастлива ошибкой?..
Бедный Обломов
то повторял зады,
то бросался
в книжные лавки за новыми увражами и иногда целую ночь не спал, рылся, читал, чтоб утром, будто нечаянно, отвечать на вчерашний
вопрос знанием, вынутым из архива памяти.
Она предлагала эти
вопросы не с женскою рассеянностью, не по внушению минутного каприза знать
то или другое, а настойчиво, с нетерпением, и
в случае молчания Обломова казнила его продолжительным, испытующим взглядом. Как он дрожал от этого взгляда!
Она все колола его легкими сарказмами за праздно убитые годы, изрекала суровый приговор, казнила его апатию глубже, действительнее, нежели Штольц; потом, по мере сближения с ним, от сарказмов над вялым и дряблым существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли, отважно напомнила ему цель жизни и обязанностей и строго требовала движения, беспрестанно вызывала наружу его ум,
то запутывая его
в тонкий, жизненный, знакомый ей
вопрос,
то сама шла к нему с
вопросом о чем-нибудь неясном, не доступном ей.
При
вопросе: где же истина? он искал и вдалеке и вблизи,
в воображении и глазами примеров простого, честного, но глубокого и неразрывного сближения с женщиной, и не находил: если, казалось, и находил,
то это только казалось, потом приходилось разочаровываться, и он грустно задумывался и даже отчаивался.
Андрей ворочал
в голове
вопрос, чем бы задеть его за живое и где у него живое, между
тем молча разглядывал его и вдруг засмеялся.
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы
в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и
то на время: едва он закрывал доверчиво глаза, поднималась опять тревога, жизнь била ключом, слышался новый
вопрос беспокойного ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
Тарантьев был человек ума бойкого и хитрого; никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского
вопроса или юридического запутанного дела: он сейчас построит теорию действий
в том или другом случае и очень тонко подведет доказательства, а
в заключение еще почти всегда нагрубит
тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется.
Как такой человек мог быть близок Обломову,
в котором каждая черта, каждый шаг, все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца? Это, кажется, уже решенный
вопрос, что противоположные крайности, если не служат поводом к симпатии, как думали прежде,
то никак не препятствуют ей.
Разверни новейшие таинственные творения, возмнишь быти во времена схоластики и словопрений, когда о речениях заботился разум человеческий, не мысля о
том, был ли
в речении смысл; когда задачею любомудрия почиталося и на решение исследователей истины отдавали
вопрос, сколько на игольном острии может уместиться душ.
На
вопрос мой — кто он был? — узнал я, что
то был старого покрою стряпчий, едущий
в Петербург с великим множеством изодранных бумаг, которые он тогда разбирал.
— Ты смотришь на меня, — сказала она, — и думаешь, могу ли я быть счастлива
в моем положении? Ну, и что ж! Стыдно признаться; но я… я непростительно счастлива. Со мной случилось что-то волшебное, как сон, когда сделается страшно, жутко, и вдруг проснешься и чувствуешь, что всех этих страхов нет. Я проснулась. Я пережила мучительное, страшное и теперь уже давно, особенно с
тех пор, как мы здесь, так счастлива!.. — сказала она, с робкою улыбкой
вопроса глядя на Долли.
Вронский
в эти три месяца, которые он провел с Анной за границей, сходясь с новыми людьми, всегда задавал себе
вопрос о
том, как это новое лицо посмотрит на его отношения к Анне, и большею частью встречал
в мужчинах какое должно понимание. Но если б его спросили и спросили
тех, которые понимали «как должно»,
в чем состояло это понимание, и он и они были бы
в большом затруднении.
Кити испытывала особенную прелесть
в том, что она с матерью теперь могла говорить, как с равною, об этих самых главных
вопросах в жизни женщины.
Дарья Александровна между
тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять
в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь,
в то короткое время, когда она выходила
в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько
вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?